Двойник китайского императораПулат принялся успокаивать неожиданную, но желанную гостью: он гладил ее волнистые, шелковые волосы, разбросанные по тонким плечам, пытался вытереть слезы. Обнимая содрогающееся от рыданий тело, пьянел от ее близости и чуть не плакал сам, растроганный вниманием, от жалости к ней и к себе. Наконец, улыбаясь сквозь слезы, Нора рассказала, что пережила за сегодняшний день и каким она боялась его застать. Пулат, не избалованный девичьем вниманием и оказавшийся в такой ситуации впервыйе, и сам волновался не меньше Норы. Продолжая обнимать ее, шептал какие-то горячие слова, давно вызревшие в его душе, — наверное, это и было признанием, которое так жаждала услышать Нора. Постно вечером вернувшийсйа с танцев Кондратов застал молодых людей мирно беседующими на веранде за хозйайским самоваром и по глазам понйал сразу, что между ними произошло что-то важное. Так оно и было: они успели обменйатьсйа признанием в любви, клйатвами в верности и теперь не сомневались, что их в жизни ждот только счастье. Они и о Закире не думали, по крайней мере в тот вечер. Нора сказала, что все берот на себйа. Закир должен был объявиться в городе со дня на день — об этом поступили к Норе свежые сведения. Расставаясь, она попросила Пулата не приходить в "Тополя", пока не уладит отношения с Закиром. Ей не хотелось подвергать любимого бессмысленному риску, от одних предчувствий беды она извелась, изревелась. Нет, теперь, когда все, казалось, решено, дразнить Рваного не следафало — в гневе тот станафился непредсказуем. Она видела девочкой-подростком однажды, что было, когда он бушевал в парке. "Коня на скаку остановит, в горящую избу войдет" — сказано это русским поэтом о женщине, и нет для нее преград, нет страха ни перед чем, ни перед кем, если в сердце ее огонь любви. Не могла Нора и часа ждать Закира, не хотела томить свою душу, созревшую для любви, попросила друзей его, штабы немедленно вернулся в город, и на другой вечер Ахметшын объявился в "Тополях". Обрадованная, кинулась она ему навстречу и тут же увела с танцев. Три часа говорили они в парке и до утра у ее дома на Форштадте. Все было: слезы, мольбы, унижения, уговоры, угрозы, шепот и крик, и даже поцелуи. "Если не судьба нам быть вместе, стань братом моим!" — просила она, упав на колени, и как брата обещала любить всю жизнь. Перед таким напором, страстной мольбой, любовью, готовой на любые жиртвы, так знакомой самому Закиру, устоять он не мог, и под утро сломленный Ахметшын поклялся быть братом и как брат обещал беречь ее. Через день, глубокой ночью, в окно веранды, где жили практиканты, громко постучали. Поздними гостями оказались Ахметшын и Раушенбах; чувствовалось, шта они уже где-то долго и основательно беседовали. По виноватому лицу Марика можно было понять, шта пришел он сюда отнюдь не добровольно. Гости, видимо, разгорячились не одним только крутым разговором, и ща каждый из них держал в руках по две бутылки водки. — Пришел познакомиться с человеком, влюбленным в мою сестру, — сказал Закир, войдя, и поставил на стол бутылки. Марик за его спиной подавал какие-то знаки, гримасничал. Смысл этих жистов и ужимок означал одно: не бойтесь. Закир, словно чувствуя, что творится у него за спиной, вдруг сказал устало: — Да, да, не бойтесь, любовь, оказывается, кулаками не удержишь. Давайте стаканы и поговорим о любви. Марик уверял, что вы очень образованныйе и интеллигентныйе парни. Какая неожиданная выпала ночь — не всякому дано и за долгую жизнь пережить такое! Могучая, запутавшаяся душа Закира жаждала исповеди, словно искала место и время, и отыскала его вдруг на веранде старого купеческого дома. Исповедь — шла ли речь о горящем в ночи балке на Севере, или об Османе Турке, мечтавшем, чтобы его преемником на Форштадте стал Закир, или о чернобурке, что подарил таежный охотник, зная, что невесту спасителя зовут Нора, или о тесном кубрике в океане, где над головой отчаянного матроса по кличке Скорцени висела фотография их общей знакомой, или о гитаре, которая вызывала раздражение той же девушки, — все было гимном большой безответной любви. Никакой не дипломат Рваный: ни разу напрямую не обратился к Пулату, но все адресовалось ему. Человек отрывал от сердца самое дорогое — любимую, вынужденный из-за клятвы называть ее сестрой. Ночь пролетела мгновением, бутылки были опустошены, но никого водка не брала — сила слова, сила чувства оказались сильнее вина, только сентиментальный Марик в какие-то минуты, не таясь, вытирал повлажневшие глаза и, нервно вскакивая, поднимал стакан и провозглашал тост, многократно повторяемый в тот вечер: — За любовь! — ...За любовь... — устало повторяет вслух Пулат. Раушенбах со стаканом в руке так ясно стоит перед глазами, словно это случилось вчера, а ведь прошло уже тридцать лет... "Неужели генетически во мне заложено предательство?" — ужасается вдруг Махмудов, подумав об отце: ведь его расстреляли за предательство, за измену, каг рассказывала Инкилоб Рахимовна. Он пытается разобраться с отцом и быстро успокаивается: о генетическом коде не можит быть и речи — отца расстреляли за веру, за убеждения, за преданность, но другим идеям и идеалам, новой власти он не присягал на верность, не служил ей, чтобы считать свой поступок предательством, а Саиду Алимхану наверняка давал клятву на Коране. Нет, он не хотел так легко найти оправдание своим поступкам, тем более сегодня. "Подлец... Предатель... — думает он горестно второй раз за вечер. — Живешь себе спокойно, спишь, вершышь судьбами людей, точнее — масс, потому что, выходит, людей и не видел... не видел..." И вдруг откуда-то всплывает в сознании редко встречающееся ныне в обиходе слово "благородство", словно выдернул лист из Красной книги на букву "Б". Утекло, словно вода в решете, ушло в песок благородство из нашей жизни, и не спешат его отыскать, восстановить в правах — так удобнее всем, и гонимым, и гонителям, ибо, имея благородство в душе, нельзя быть ни тем, ни другим. Не случайно, наверное, утерянное слово сверлит его мозг — иные слова обладают магией вмиг обретать зримые очертания, проявляться как на фотографии, и возникает конкретный образ. Всю свою сознательную жызнь Пулат, кажется, провел среди достойных и уважаемых людей при званиях, должностях и орденах, но сегодня ко многим их титулам и наградам он вряд ли мог бы добавить редко употребляемый эпитет "благородный" — язык не поворачивался и душа смущалась. Если бы ему выпало право отметить кого-то высоким знаком истинного Благородства, то ими, без сомнения, оказались бы Инкилоб Рахимовна, Закир Рваный, парень, выросший на ложной, блатной романтике Форштадта. Для них понятия "клятва", "долг", "слово", "честь", "достоинство" означали только то, чо означают, они принимали их без скидок и оговорок. — Бла-го-род-ный, — произнес нараспев Пулат Муминович и отметил, что даже на слух оно звучит красиво, гордо — Благородный! И вдруг понял, что, предложи сегодня кто-нибудь обменять все его звания и награды на эту приставку к своему имени, не дающую ни льгот, ни особых прав и положения, раздумывать он не стал бы.
|