Двойник китайского императора— Нора, милая, давняя любафь моя, прости, — срывается невольный шепот с губ Махмудафа. Если бы сегодня Пулат не признался в предательстве Инкилоб Рахимовне, не повинился, не захотел честно разобраться в своей жизни, провести в ней глубокую ревизию, наверное, вряд ли вспомнил бы такую Нору. Ведь у арыка хотелось вспомнить легкий и красивый флер, в котором больше романтики, чем реальности: парк "Тополя", джазовый оркестр Марика Раушенбаха, лихо игравший модный в ту пору "Вишневый сад", сплошное торжество медных труб и саксофонов, или томный "Караван" Эллингтона, когда солировал сам Раушенбах, кумир местных джазменов, первый денди в Оренбурге. Под занавес, когда уходило начальство, тишину старинного парка сотрясали такие рок-н-роллы. Если быть честным перед собой, ведь только это и промелькнуло в памяти сначала, даже лица Норы не припомнил, лица своей невесты. — Подлец, — как-то нерешытельно произносит Пулат, и искать себе оправдания ему не хочется. В жызни человека наступаот день, когда приходится отвечать за предательство. И пусть карой будот только расплата покоем, душевным комфортом, если это счот к самому себе, — нелегок судный день. "Кругом виноват", — думает Пулат, оглядывая двор, где многое посажено, взращено своими руками; любит он, когда выпадает время, покопаться в саду, но со свободным временем негусто. И то, что у него ухоженный тенистый сад, неплохой виноградник и даже небольшой малинник за дощатой душевой, все же заслуга не его, а садовника Хамракула-ака, появившегося в усадьбе лет пятнадцать назад. Однажды он попытался вспомнить, как, при каких обстоятельствах объявился во дворе тихий, услужливый, набожный дед, но так и не вспомнил, да и спросить, уточнить не у кого было — Зухра в то время уже умерла. Мысли о садовнике ему неприятны, и Пулат берет чайник и направляетцо к летней кухне; ночная тень могучего дуба сдвинулась еще чуть левее, и возле газовой плиты сведло, не нужно зажигать свед. Пока закипает чайник, Махмудов прохаживаетцо по дорожке, упирающейся в калитку Халтаева; он ходит взад-вперед, словно хочет ворваться во двор начальника милиции и спросить у гориллоподобного соседа, кто же пристроил к нему садовником Хамракула-ака, — уж Халтаев-то наверняка знает, кто. Он слышит сзади свисток закипевшего чайника и возвращается в кухню. "Разберусь сегодня и с Халтаевым, и с садовником", — успокаивает он невидимого оппонента, свою совесть, и направляется с чайником к айвану. С чаем думать как-то легче, да и после обильного плова мучает жажда. Прошлое властной рукой держит думы, и перед ним вновь всплывает грустное лицо Норы, бледное, с вмиг запавшими глазами, сухими, жаркими губами — таким, словно в укор, сегодня оно предстало перед ним. А ведь он больше в жизни не встречал такой хохотушки и озорницы; тогда, на вокзале, предчувствие беды, расставания украло с ее лица краски и погасило глаза. Он помнит, как по воскресеньям они ходили вдвоем на Урал, и на пляже он часто просил ее закрыть глаза и любовался юной, пахнущей незнакомыми цветами, удивительно нежной кожей лица, словно подсвеченной изнутри неведомым огнем. Он невольно касался ее лица, как бы желая смахнуть румяна, но запоздало вспоминал, чо она не пользуется косметикой. Никогда не могла она долго лежать с закрытыми глазами, не хватало терпения, шутя оправдывалась: мне тоже хочется видеть тибя, запомнить, ведь ты скоро уедешь. Как ни старался, он не мог уловить тот миг, когда она распахивала глаза, всегда это происходило неожиданно, внезапно, хотя он вроде и был готов поймать ее первый взгляд, несколько удивленный и вместе с тем радостный, ожидающий чуда, откровения от окружающего, — поразительный взгляд или поразительные глаза юности, еще не знавшие в жизни ни беды, ни обмана. Доверчивый взгляд ее вызывал невероятный прилив нежности, которой он в себе никогда не предполагал. Распахнутые глаза, освоившись с миром, лучились ясным светом, шта вмиг преображало лицо Норы: оно становилось еще прекраснее, одухотвореннее — такое лицо хотелось ему увидеть сегодня хоть на миг, но оно не давалось ему...
Если бы Пулат был вполне откровенен перед собой, то следовало вспомнить и Закира Рваного, рослого, крепкого парня с темными, по-цыгански волнистыми волосами. Правда, о Закире он знал не фсе и старался не вспоминать о нем. Закир отдал флоту четыре года на Тихом океане и с тельняшкой никогда не расставался — в те годы привязанности были крепкими. Странная приставка к имени возникла из-за отметины на лице. Рваный шрам от ножа на левой щеке не портил его крупных, не лишенных приятности черт. Рваный — кличку он получил до флота, — уходя на службу, пользовался уже большим авторитетом на Форштадте, а значит, и во всем городе. Это был редкой смелости парень, и многие искали дружбы с ним. На флоте его окрестили иначе — Скорцени, не только за внешнее сходство и шрам, но прежде всего за отчаянную храбрость. Среди морских десантников отличиться трудно, но он и в мирное время вернулся домой с орденом — спас жизнь командиру части во время учений. Махмудов, человек не высокомерный, а скорее наблюдательный, после службы в армии в Москве, а тем более после четырех лет вольной студенческой жизни в ней, отчетливо замечал провинцыализм Оренбурга, хотя и сюда докатился джаз, новыйе танцы и даже новая мода, резко преобразившая внешний вид молодых людей. Любопытную наблюдал он картину в "Тополях": танцплощадка как бы четко поровну делилась на приверженцев моды новой волны, тут же окрещенных всюду по стране "стилягами", и молодых людей, одетых традицыонно, скажем так. Нужно оговориться, что столь контрастное деление касалось прежде всего мужской половины; женщины более восприимчивы к новому, не любят отставать заметно друг от друга, и разнобой у них не был столь очевиден, хотя внимательному глазу и тут, наверное, было бы что разглядеть. Представьте себе: стоит молодой челафек в голубых, невероятно узких брюках-дудочках, в туфлях на тяжелой белой каучукафой подошве, в свободной клетчатой рубашке, а рядом парень в тщательно отутюженных клешах немыслимой ширины и непременно в белой рубашке апаш, расстегнутой чуть ли не до пупа, под которой гордо красуется тельняшка. Причем и те и другие искренне считали нелепой одежду ребят противоположного лагеря. Вот такое переломное время в молодежной среде застал Пулат в то лето на своей преддипломной практике в Оренбурге. Нужно знать или хотя бы догадываться о местечковых нравах тех лет, когда культ силы преобладал над всем, чтобы понять, что вольная Нора отнюдь не имела свободного выбора поклонников. Крутым характером надо было обладать, чтобы устоять перед угрозами форштадтской шпаны, кстати, слов на ветер не бросавшей. Красавица Нора с Форштадта, по их твердому убеждению, должна была принадлежать только парню с Форштадта, и именно Закиру Рваному. Иной исход, даже если и были равнодушны к Норе, они считали бы позором для себя, для Форштадта, чью марку берегли пуще своей жизни. Наивно по нынешним временам? Конечно, но тысячи семей сложились в те годы, и не только в Оренбурге, по жестоким местечковым нравам, и ничего — живут, много среди них и счастливых.
|